Чтение между строк · Культура

«Я ужасно скучаю по стране» 

Роман «Спрингфилд» о любви двух геев из Тольятти стал бестселлером издательства и был заблокирован Роскомнадзором. Разговор с автором Сергеем Давыдовым

Сорин Брут, специально для «Новой газеты Европа»

Обложка книги «Спрингфилд»

Дебютный роман драматурга Сергея Давыдова «Спрингфилд» стал первой книгой, выпущенной новообразованным издательством Freedom letters в 2023 году, и до сих пор остается одним из бестселлеров издательства. Текст о любви двух тольяттинских парней позиционируется как «роман поколения тридцатилетних, раздавленного российской действительностью». Хотя события книги происходят до 24.02, ее часто воспринимают как важное антивоенное высказывание. 

В конце августа, в рамках кампании против «нового тамиздата», Роскомнадзор потребовал от Freedom letters удалить «Спрингфилд» с сайта. Сорин Брут поговорил с Давыдовым о романе, конфликте поколений на фоне войны, «прозе тридцатилетних» и борьбе российской власти с «тамиздатом».

Сергей Давыдов

драматург, сценарист, прозаик


Сергей, расскажите, как вы осваиваетесь в Германии и над чем сейчас работаете? 

— Я уже почти два года в Германии. Но летом мне пришлось сменить родной Штутгарт на неизвестный Кассель, где я год проведу в резиденции. Сейчас мы с Олегом Христолюбским заканчиваем короткометражный фильм про гей-самурая, как я его называю. Это история про парня, который вынужденно эмигрировал в Берлин и мечтает забрать своего любимого мальчика из России. Пытаемся делать полнометражный фильм. В октябре буду читать свои тексты на Франкфуртской книжной ярмарке. Часть из них написана на немецком, насколько я могу это сделать, — мой немецкий достаточно плох, всего лишь B1. А в марте в гамбургском издательстве Rawohlt выйдет наш коллективный сборник об опыте переживания всего, связанного с войной и репрессиями. Там будет моя поэма «Никто не хотел стать частью истории». Но это далеко не всё из того, что я делаю. Могу сказать, что очень скучаю по театральным проектам, которых сейчас почти нет. 

Правильно ли я понимаю, что вы начали «Спрингфилд» до 24.02, а закончили после?

— Да, «Спрингфилд» был моей магистерской работой в ВШЭ. Я начал писать его в конце 2021-го и до войны написал примерно половину. 

Наверняка ведь сместились какие-то акценты. Может быть, вы вообще задумывали одну книгу, а дописывали в итоге совсем другую. Как произошедшее повлияло на роман? 

— Вообще я не хотел им заниматься. Просто моя подруга, литературовед Алеся Атрощенко всё время съедала мне мозги тем, что я должен написать роман. А я говорил, что драматургия намного прогрессивнее и намного быстрее, чем эта ваша проза. Но диплом обязательно должен был быть прозаическим. И я подумал, что если ввязываюсь в это дело, то нужно написать то, что считаю действительно важным. 

Я не очень понимал, что получится. Концовки у меня не было. Но когда началась война, понял, что

это роман о поколении, которое будет скошено. Главный герой думает в 2021-м, что переезжает в светлое будущее. Он еще не знает, что его ждет, и в этом трагедия «Спрингфилда». Я писал «нормальную жизнь», которую мы должны сохранить в памяти.

На самом деле, мог не продолжать: для диплома текста было достаточно. Но решил, что допишу роман из принципа, — назло ситуации и всему злу, которое с нами творят. У меня не было надежд, что «Спрингфилд» будет издан. Я думал, что максимум получится история, которая ходит по рукам между друзьями. Публиковать ее за рубежом мне даже в голову не приходило, пока Георгий Урушадзе (основатель Freedom Letters. — Прим. ред.) не предложил это сделать. 

Ассортимент магазина Freedom Letters, Будва, Черногория. Фото: Георгий Урушадзе

Сейчас много говорят о том, что в литературу вошли прозаики поколения тридцатилетних, к которому и вы принадлежите: Екатерина Манойло, Александра Шалашова или, например, Илья Мамаев-Найлз. Много книг молодых издают в России: от «Поляндрии» до «Редакции Шубиной». Вы следите за этой литературой?

— Я не человек прозы, но я в абсолютном восторге от тех, кого вы называете «поколением тридцатилетних». «Год порно» [Илья Мамаев-Найлз] — великолепный роман, как и книга Еганы Джаббаровой [«Руки женщин моей семьи были не для письма»]. Мне ужасно нравится их язык и стиль. Если в драматургии главное — структура, то в прозе, для меня лично, — стиль.

Что, на ваш взгляд, роднит тексты этих авторов? 

— Мне кажется, какая-то лексическая правда — точное отражение хода мысли. Еще, конечно, натурализм. Прозаики моего поколения не боятся телесности. Не пытаются делать женщин исключительно красивыми, а мужчин — исключительно храбрыми. Мужчины имеют право быть слабыми. Женщины — помятыми с утра. И третье, пожалуй, — совершенно новый этический подход, изменение отношения к гендерным стереотипам, облику семьи и т. д. Радует, когда читаешь про живых нормальных людей, а не про людей, «какими они хотят выглядеть». 

В язык «Спрингфилда» активно включен сленг. Это ради достоверности или вы чувствуете в нём поэтичность?

МАТВЕЙ. 20.19. У тебя мем с Шульман! 

АНДРЕЙ. 20.19. Ты ее знаешь? 

МАТВЕЙ. 20.19. Я думал, я один ее знаю. Мне даже порносон с ней снился. Первый раз с женщиной. 

МАТВЕЙ. 20.20. Типа мы сидим у меня в общаге на кровати и я ей говорю, что тупых надо штрафовать. Она: «Матвей, ты такой репрессивный». Я такой: «Простите, Катя, я не хотел вас репрессировать». А она такая: «Репрессируй меня, пожалуйста». 

МАТВЕЙ. 20.20. И мы ложимся на кровать. Занавес. 

МАТВЕЙ. 20.20. Раньше из политических мне только Путин на коне снился в детстве. 

МАТВЕЙ. 20.20. Я ебнутый, да? 

АНДРЕЙ. 20.20. Извращенец. 

АНДРЕЙ. 20.20. Прикольно.

— Это, в первую очередь, про то, как люди говорят и думают. Но народное — всегда поэтическое. Присказки, прибаутки, сленг очень поэтичны. Я обожаю, коллекционировать всякие прикольные фразочки. Например, недавно услышал в Берлине, как какая-то тетя сказала: «Мыло не мыло, деньги платила — надо есть». Или: «Кривая доебка покажет уебка». Тоже смешно! «Би, не би, поймал — еби». Это всё, на самом деле, очень красиво. Но всегда видно, если автор использует сленг искусственно. Например, в диалоги подростков неуместно вставляют «лол» и «кек». Учительница: «А голову ты дома не забыл?» Такие вещи показывают, что автор понятия не имеет, кто его герой, что он делает и как думает. Вообще в прозаическом письме проблемы обычно начинаются, когда появляются черточки — диалоги. Прозаики редко умеют переходить с одного языкового регистра на другой. А «Спрингфилд» написан просто так, как человек этого времени и поколения думает. 

В «Спрингфилде» бросается в глаза тема конфликта поколений — довольно типичная для молодой литературы, о которой мы говорили. 

— Это незаживающая история. Я приведу пример. У меня с матерью всегда были трудные отношения. Она 1959 года, я — 1992-го. И мы совершенно по-разному мыслим. Мама примерно раз в месяц мне пишет: «А может быть, ты приедешь ко мне на недельку?» Ты объясняешь 20–30 раз, почему не можешь приехать в Россию, но эта информация отменяется. В ответ я слышу безумные вещи из серии: «Слушай, ты позвони в Следственный комитет, узнай, есть на тебя дело или нет» или «Я сама позвоню в МИД и узнаю». И когда ты ей говоришь: «Не давай никому подсказки, пожалуйста», она всё равно не может понять. Мама как будто даже не осознает, насколько эти слова каждый раз ранят, потому что я ужасно скучаю по ней и по стране. 

Но когда я ей говорю, что мы могли бы встретиться за пределами России, она находит 200 оправданий, чтобы не ехать. Раньше она много путешествовала, объехала половину мира. Но когда началась война, как будто прибилась гвоздями к этой своей границе Белгородской области. Я много раз спрашивал: «Ну почему?» Потом она всё-таки объяснила: «Я считаю, что все нас ненавидят, и мы для всех враги». Этот страх просто невозможно преодолеть. При том, что она очень смелая женщина вообще-то.

Сколько ты ни проводи бесед, у вас не происходит коннект, и вы друг друга не слышите. Та прошивка, которую получили мы, и прошивка, которую получили наши родители, не соотносятся.

По моему опыту, те, кому тридцать и побольше, практически всегда имеют ценностный разрыв и огромные проблемы во взаимоотношениях с ними. 

Российский полицейские задерживают ЛГБТ-активиста во время акции за свободный интернет в Москве, Россия, 26 августа 2017 года. Фото: Сергей Ильницкий / EPA-EFE

Если говорить про ценности, то какие, на ваш взгляд, общие ценности у тридцатилетних?

— У меня всегда очень большая проблема с абстракциями. Я люблю мыслить конкретными историями, а абстракции не люблю, потому что когда мы слишком уходим в них, мы уходим от милосердия. Оно всегда про конкретного человека. Но я попробую — с оговоркой, что это сильное обобщение. 

Ценность раскрытия личностного потенциала очень важна. Ценность свободы. Поколение моей матери нацелено на то, чтобы выживать и нахапать столько бабла, сколько сможешь. Речь, конечно, не обо всех, но думаю, что беспринципность свойственна многим из тех, кто складывались на излете советской власти. Я считаю, что топ-менеджмент России — в основном, люди 60+, — не имеет абсолютно никаких ценностных ориентиров. Наше поколение всё-таки более склонно верить в ценности, потому что формировалось в достаточно сытое и относительно свободное время. 

И для людей поколения моей матери часто это совершенно непонятно. Они не понимают, почему сотни тысяч молодых людей, их дочерей и сыновей решили выступить против войны. Почему нельзя было просто сидеть спокойно и не рисковать?

Они всё время пытаются найти, в чём же здесь выгода. А ее нет. Мне кажется, это еще одно значимое различие. 

Для нашего поколения характерна какая-то попытка поиска себя и своего призвания. Это то, что так или иначе скребет по сердцу у всех. Профессия по-хорошему должна соотноситься с призванием, давать возможность раскрыть себя. Ну и, конечно, совершенно другая этика. Мне кажется, даже те люди, которые совершенно вне дискурса, всё равно уже прекрасно понимают, что детей бить нехорошо, а «нет» значит «нет». 

В «Спрингфилде» бросается в глаза постоянный конфликт между «нормой» и «инаковостью». Герои пытаются вырваться из угнетающей среды — не важно, в иллюзорную Москву и идеалистическую НИУ ВШЭ или в «американские» фантазии. Все действие романа будто происходит в неком меж-пространстве, внутри этой попытки. Но откуда вообще берутся «норма» и «инаковость»? 

— Глобально норму определяют политические элиты. У нас они транслируют гетеронормативные отношения, ранние браки, определенную эстетику, которую прекрасно понимают федеральные каналы. Но путинская эстетика находится в огромном разрыве с тем, чего хотят и во что верят миллионы молодых людей. 

В романе я использовал автопсихологический метод письма. Это не автобиографичный текст и не автофикшн, но я писал про вещи, которые эмоционально хорошо понимаю. Я всё время находился в конфликте с окружением. Дома транслировались представления, что нет ничего важнее бабок, а принципы, дружба и так далее — это всё для лохов. Любовь и семья тоже, на самом-то деле. В школе все слушали рэпчик, и там опять же царил культ денег и силы. Я просто понимал, что я совершенно не встраиваюсь. Плюс, я достаточно рано понял свою гомосексуальность и то, что называется призванием. Естественно, я всё время находился в конфликте с нормативностью. Даже в Германии я чувствую этот конфликт, но, конечно, не в такой степени, как в России, где это вопрос жизни и смерти.

Моя подруга заканчивала бакалавриат Вышки в 2023 году. У нее дипломная работа про gender studies. Она начала разрабатывать тему до войны, а защищать ее должна была уже в условиях, когда ввели целую кучу запретов. Понимаете, у нее весь диплом — это слова «ЛГБТ», «квир», «гендер», «феминизм» и т. д. Она придумывала какие-то невероятные формулировки, чтобы не нарушить безумные законы. И с одной стороны, угорала, а с другой — плакала. Я это к тому, насколько не соответствуют реальные интересы и ценности людей действительности, в которой они вынуждены жить. 

Мужчина с флагом Советского Союза стоит в очереди, чтобы проголосовать на президентских выборах, у посольства России в Берлине, Германия, 17 марта 2024 года. Фото: Hannibal Hanschke / EPA-EFE

В романе герои идеализируют Москву как альтернативу окружающей среде. Как по-вашему, действительно ли Москва ощущается «не Россией» или это сугубо пропагандистский шаблон, нацеленный на раскол общества? 

— Я знаю людей, которые ненавидят Москву. Каждый регион думает, что столица забирает у них деньги, даже если регион дотационный. Но люди не хотят об этом вспоминать. Ненависть к Москве — в первую очередь индульгенция, попытка самооправдания. Но, конечно, мы не можем отрицать того, что в ней сидит большое федеральное зло. Я делал много театральных проектов в разных регионах, был везде — от Владивостока до Архангельска. Мне кажется, что в крупных городах отличия не такие серьезные. Но если возьмем условное Кемерово или Тольятти, то, конечно, в плане бытовой реальности очень мало общего с Москвой. У меня никогда не было какого-то особенного отношения: ни идеализации, ни ненависти. А мои герои мечтают о Москве просто потому, что не знают места, где могут быть счастливее. Там есть Вышка, которая выглядит как пространство свободы в их сознании. 

В текст романа активно вплетены образы американской поп-культуры, которые выражают переживания россиян. Для чего это сделано?

Матвей всё равно берет сланцы. Я начинаю дурачиться: встаю на тележку и качусь по залу «Ашана», представляя себя Феррисом Бьюллером из фильма Джона Хьюза. В голове играет Don’t stop believin’ by Journey. Песни не было в фильме — это моя режиссура. Да и фильм я почти не помню. Мэт раздражается и строго говорит:

— Это выглядит придурочно.

Я сильно хочу снова расстаться с Матвеем, и уже насовсем.

Матвей смотрит вещи, поправляет очки, потом совсем их снимает, чтобы протереть. Без очков он похож на Питера Паркера, его любимого героя. Мне не нравится Спайдермен, но нравится Питер Паркер, потому что он подлинный. Без очков Матвей бывает только в двух случаях — когда спит и занимается сексом. В обоих я его люблю. А очки вдавливают его глаза в череп, сужают виски, и Матвей становится злой, раздраженной училкой.

— Будем честны, люди моего поколения и младше в России формировались не столько на Толстом, Достоевском, народных песнях или романсах, сколько на американской популярной культуре. Кто-то любит мидвест-эмо, как мои герои, кто-то — рэп. Все мы выросли на американских фильмах, музыке, книжках. Плюс, жизнь моих героев для них достаточно невыносима. Единственный способ сделать ее более интересной (учитывая, что оба они достаточно мечтательные парни) — придумать какую-то дополнительную реальность. Они, например, представляют себя персонажами молодежной комедии про крутых парней. А куда еще деваться? 

«Калифорнизация» текста — это еще и прием остранения, нацеленный на то, чтобы некоторые наши особенности стали более явными. У меня есть пьеса «Республика» про развал СССР и бегство из Таджикистана этнических русских, которые там родились и жили поколениями. Это отчасти история моей семьи. Они приезжают в Россию и оказываются на правах таджиков, иммигрантов. Все им говорят: «Вы здесь не нужны, нам самим не хватает», «Понаехали и отнимаете у нас жилье и работу». Эта пьеса стала хитом, потому что я за счет войны, которую мало кто помнит и которая была десятки лет назад, показал то, что относится к сегодняшнему дню. 

Когда пропаганда говорит, что мы в Крыму или на Донбассе защищаем своих, то возникает вопрос: «А чего же вы нас тогда бросили в Таджикистане, когда мы реально нуждались в вашей помощи?»

За счет этого остранения раскрывается мысль, что в России все — чужие, как бы эмигранты, лишенные прав. 

Вычеркнул вопрос про гражданскую войну в Таджикистане и вашу семью, а теперь хочу его задать. Понятно, что если в стране институт репатриации появился в 2024-м, спустя 32 года после распада СССР и через 24 года после прихода Путина к власти, то о заботе государства об этнических русских за рубежом можно больше ничего не говорить. И про «своих не бросаем» тоже. 

— Моя семья, потомки репрессированных, были сосланы и жили в Таджикистане поколениями. Мама видела Россию, только когда ехала в командировку в страны соцлагеря и пролетала через Москву. И она была уверена, что Россия — богатая, красивая, сильная. Она придумала себе историческую Родину. Когда мои родственники и знакомые в 1990-е приехали в Россию, они столкнулись с тем, что даже гражданство не могут получить. Получали его на общих основаниях, как если бы были казахами из Казахстана или таджиками из Таджикистана. Пять лет. Пропустишь свой приемный день — еще год ждешь. 

У нас были с мамой конфликты и из-за этого. Она вообще-то женщина очень умная, и была всегда достаточно либеральных взглядов. Но в начале 2022-го поддалась пропаганде и стала говорить про защиту русских на Донбассе. Я говорю: «Мама, ты же сама знаешь прекрасно, что Россия никогда не защищала русских. Мы же сами из такой семьи». А она говорит: «Нет, это была другая Россия». Но потом всё-таки прозрела. Я помню, мы ехали в машине, обсуждали, и она вдруг очень серьезно говорит: «Серёж, я всё прекрасно понимаю, но я не могу смириться с тем, что моя страна — такая дрянь». И снова стала говорить о том, что на Донбассе всех защищают. В этот момент я ей всё простил. 

В Германии есть такое явление «путинферштеер». Так называют тех, кто оправдывает Путина. Это и немцы, в основном из бывшего ГДР, и когда-то переехавшие русские. Они смотрят RT, постоянно рассуждают о том, как здесь плохо, но почему-то никогда не едут в Россию. Это я к тому, что очень приятно конструировать мифы и жить в них. Но на самом деле все как-то затылком понимают и чувствуют, что это неправда, сказки, в которые хочется верить. 

Сергей Давыдов. Фото: Сергей Давыдов 

Последний вопрос. На ваш взгляд, нынешняя атака российской власти на «тамиздат» может привести к каким-то результатам, кроме роста внимания к неподцензурным издательствам и книгам?

— Я не знаю, как это влияет в смысле продаж. В пиаре тоже ничего не понимаю. Есть те, кто радуется, когда его книгу блокируют по решению Роскомнадзора, как мою. Но я тут ничего хорошего не вижу. Это поражение в правах и угроза для близких, неудобства для автора и вред для общества. Помешать «тамиздату» они не смогут, даже если замедлят весь интернет на свете. В СССР была тотальная цензура, но люди всё равно умудрялись передавать друг другу информацию, ловить «Голос Америки», привозить через страны Балтии какие-то джинсы, потому что такова потребность времени, поколения. 

Когда я изучал немецкий, в моей группе были девушки из Ирана, и мы с ними общались. В Иране — как и в России, только более гипертрофировано, — есть две культуры: официальная и реальная. Люди приходят домой, надевают джинсы, пьют пиво и слушают западную музыку. Понятно, что российские власти пытаются сделать так, чтобы оппозиционно настроенные россияне уехали и не могли вернуться. Это специальная стратегия отрезания. Но они не смогут уничтожить запрос, который существует в реальности.