Оптимизма в России не прощают — и не потому, что он часто обманывает (обманывают любые предсказания, ибо, согласно формуле Нассима Талеба, будущее всегда логично и всегда непредсказуемо). Оптимизм непростителен потому, что предполагает какую-никакую активность, не позволяет на всё махнуть рукой и с горькой усмешкой скептика процедить: «Я говорил».
Оптимист на фоне российской реальности всегда выглядит непростительно жовиальным, нагло жизнерадостным, пошло здоровым, а поскольку эта реальность катастрофична всегда — и в военное, и в мирное время, потому что зима всегда застает врасплох, а любой чиновник всегда хамит, — смотреть вокруг без ужаса становится попросту неприлично.
Пессимизм одинаково принят и в кругу Z-патриотов, постоянно видящих внутри одну измену, а вокруг — одних врагов, и в кругу прогрессистов западного толка, убежденных, что демократии в России не было и никогда не будет, что одобряет она исключительно жестокость и цинизм, а жаждет втайне только публичных казней. Пессимистический дискурс имеет сегодня два наиболее распространенных извода, и мне время от времени хочется изобличить их нищету. Это стремление сильнее даже упорного нежелания возвращаться к журналистике (которой я так и продолжал бы заниматься, как идиот, если бы история не дала мне спасительного пинка и не переместила в сферу педагогики и чистой литературы).
Первый извод — желание уверить всех в том, что российские эмигранты (релоканты, как мы деликатно выражаемся) не вернутся в Россию никогда. Эмигранты первой волны (на самом деле первая была в конце XIX века, но не будем педантами) тоже сидели на чемоданах и говорили: вот этим летом, вот следующим… Между тем вернулись единицы из них, и эти единицы были репрессированы. Большевики были уродливы и презирали закон, а между тем простояли семьдесят лет и вполне могли стоять еще, если бы не эксцесс Горбачева (теперь уже понятно, что это был именно эксцесс, а не логика).